МОСКВА. Поэт, переводчик англоязычной и скандинавской поэзии. Родился в 1964 году.
Окончил медицинское училище и Литературный институт. Работал фельдшером «Скорой помощи», затем в региональном представительстве Международного Комитета Красного Креста в России, побывал во многих «горячих точках». Как поэт начал публиковаться в самиздате, с начала 1990-х гг. отдельные стихотворения появлялись в журналах «Юность», «Знамя», «Октябрь», альманахе «Окрестности» и др.
Автор книг: « Полное. Собрание сочинений»(2000), «Командировочные предписания» (2006), «Естественный отбор» (2010). Лауреат премии «Московский счёт» (2007). Живёт в Москве.
Вопрос: « Современная российская поэзия уже поставила диагноз сегодняшнему обществу – больное. Памятуя о Вашем медицинском образовании, хочется спросить – а насколько здорова – духовно и душевно – современная российская поэзия?»
– Я едва ли могу сходу сформулировать, в чём именно заключается назначение поэзии. Постановка диагноза обществу? Возможно, хотя иной раз совершенно непреднамеренно. Хотя с упомянутым Вами диагнозом я готов согласиться. Что же касается современной российской поэзии, я как отставной фельдшерюга, могу повторить вслед за Жабой, которая долго мяла влажной лапой Буратино. Раздумывая, глядела выпученными глазами сразу в разные стороны, а потом прошлёпала большим ртом: – Пациент скорее жив, чем мертв. В этом я абсолютно уверен. А про духовно-душевное здоровье я с удовольствием послушаю других умников…
* * *
В Тбилиси, где волнуется Кура,
когда её не называют Мтквари,
по выходным, часов с семи утра
купца сговорчивого чуют антиквары,
передо мной товары разложив, —
а мне всё кажется, что я их видел где-то,
ещё когда мой бабушка был жив,
как будто вещи из его буфета.
В Германии ходил я на флёмаркт,
В Америке бывал я на ярд-сейлах,
но там иначе, отстранённей как-т’,
— среди вещей поломанных и целых
не жизнь в её предсмертной пестроте,
а так, трофейных фильмов персонажи.
Но там они ж не наши, — вещи те,
а тут уже, в Тбилиси, тут уж наши.
Кто покупал? Кому дарил потом?
Кто на кого орал: “Держите вора! ”
Вот бронзовая девочка с зонтом…
Вот блюдце кузнецовского фарфора…
Вот гобелен с семейством у реки,
на нём уже не различите лиц вы…
Прищепка в виде маленькой руки…
Серебряный стаканчик “В день бармицвы…”
(Возможность же всё это описать, —
эмаль кантонскую или сервиз саксонский, —
единственная, в общем, благодать…
Вот и описывайте! Чё я вам, Херсонский?)
Среди других торгующих людей
запомнилась одна мне старушонка
тем, что в китайской вазе перед ней
заметил я мышонка, – нет, крысёнка!
Действительно, рот длинен, зубки кривы,
черты лица остры и некрасивы!
Что ж я заладил! Экая брехня!
Прекрасны зубки. Видно это сразу.
Но как она попала в эту вазу?
Зачем она так смотрит на меня.
Ни тени зависти, ни замыслов пустяшных
не вызывает это существо.
Ей всё на свете так безмерно страшно,
так живо всё, что для иных мертво!
К примеру, швабра, пылесос иль веник.
— Калбатоно, — спрошу я, — сколько денег?
Но та не отвечает ничего.
Что? Будет день, когда она, рыдая,
увидит с ужасом, что вопреки годам
она всего лишь бедная норушка?
(Мне верить хочется, что добрая старушка
на мой вопрос ответит: — Нэ продам!)
Напоминает крошечное тельце:
“Не притесняй, не угнетай пришельца…”
Горит у ней на крошечном челе:
“…ни вдов и ни сирот, поскольку сами
такими же вы были пришлецами
когда-то там в Египетской земле”.
Она сидит, как будто ни при чём,
но, в сущности, боясь пошевелиться.
Мне говорит её умильный облик:
“…возопиют, и Я услышу вопль их…
и каждого из вас убью мечом,
когда Мой гнев на вас воспламенится…”
А если так, при чём тут красота
и почему её обожествляют люди?
Сосуд она, в котором крыса та,
иль крыса та, которая в сосуде?
А глазки-бусинки горят во тьме Китая,
кого-то мне весьма напоминая.
* * *
Полноте, батюшка, что ж мы всё кружим по лесу:
то поглядеть муравейники, то к водоёму.
Я… запыхался я, я уже меньше по весу,
дико помыслить, я уже уже по объёму.
Три часа кряду я пробыл в объятьях природы,
носом дышал, выдыхал через рот, наслаждался.
Все эти заросли, поросли, чёртовы бороды, броды
я уже видел; достаточно, батюшка, сжалься.
Я уже знаю на вкус эту завязь и супесь.
Я уже вижу в гробу эти воды и почвы.
Что же… куда же мы прёмся, раззявясь, насупясь?
Не к магазину ль? Не к станции? Может, до почты?
Батюшка, правда, а что б не пройтись нам до почты?
Или до станции? Лучше всего к магазину…
Я улыбаюсь так лишь потому, что точь-в-точь ты
сделал похожим меня на Джульетту Мазину.
Я и не чаял, что заживо выберусь к людям.
Мне уж мерещатся дочки владыки лесного.
Я ведь не знал, что так долго мы странствовать будем,
я же ни спичек не взял, ни ножа, ни съестного.
Нет ни глотка, ни кусочка, ни даже окурка, —
Батюшка, что ты! Я носом вдыхаю, — при этом
грязь непролазная, — скажем вот, “Литературка”
раз в неделю доходит, и то лишь по средам.
Может, на почту?.. А то ни газет, ни конверта…
Что ж ты, не видишь, родимый, куда нас завёл ты!
Ветер в листве? Ну, а то я не слыхивал ветра!
Вётлы седые? Да что ты, какие там вётлы!
И не объездчиком, всё норовят почтальоном
или обходчиком выглядеть, даже завмагом, —
машут приветливо, но не в наряде зелёном,
слишком приветливо машут, — с каким-то замахом.
* * *
Есть на Россолимо тихий двор,
там всегда цветы зимой и летом,
есть там и автобус и шофер,
но рассказ мой будет не об этом.
Почему об этом я не смог
вам рассказать,
объясняться я не расположен.
Во дворе на Россолимо расположен морг,
зал прощаний также расположен.
Там звучит печальна и легка
умпарару-рару-опа-опа,
и уже не детская рука
скрепками стреляет в крышку гроба.
Если ты глядишь ему вослед,
помни, что травой ничто не скрыто.
Ну а я сегодня на обед
закажу зеленого мохито,
красную лазанью, гибкий шпек,
но гнилой весной, гнилой весною
чувствуешь, что мертвым во гробех
не такое лакомо съестное.
___________________________
Жил на свете чело-человек,
был ли он там женщиной, мужчиной,
только он однажды в путь потек
в край, что назывался Палестиной.
Этот край не близок, не далек,
самолет выпрастывает шасси.
Он пришел и ослабел, и – йок, о Боже мой –
его сердце ёкнуло от счастья,
ёкнуло, как если бы игла,
таяла в нем, ныть переставая,
а кругом кромешная б легла
святости черта передовая,
так что понаехавших людей,
хоть и было всякого полно в них,
раздражал – ну всем – отдельно взятый иудей
не сильней, чем суздальский паломник,
ведь глаза под веки закатив,
содрогаясь, как эпилептичка,
каждый ждет, что, порскнув, в объектив
Божье имя вылетит как птичка.
___________________________
То-то наш был несказанно рад,
то-то он благоговейно замер,
и сиял его фот'аппарат
среди фото- и видеокамер.
Можно умирать, не страшно тлеть!
Потому что Kodak или Cannon
все-таки сумел запечатлеть
все, что там нагрезил вдалеке он.
То-то он еще покажет всем,
фото комментируя толково:
– Вот мясной и хлебный Вифлеем…
А вот тут – реальная Голгофа…
И, конечно, как любой из нас,
то сморгнув, а то уставясь в оба,
вышел он с эффектом красных глаз,
восставая из Господня Гроба,
ведь теперь ну кто ж его лишит
веры в то, что средь Ерусалима
точно так в гробу здесь и лежит – о Боже мой –
прямо как у нас на Россолимо.
А чуть что спроси, взовьется весь
и ответит горестно и нежно:
– Нет, ну то есть как это – “не здесь”?!!
Да ну что ты, здесь Он, здесь, конечно.
* * *
– И не скажешь, а скажешь… – бухтит Александра Михална. –
Юлик, здравствуй! Как сам? – Здрасьте, здрасьте. – Во, думаю, влип-то.
Разумеется, я на беседы с лифтершей чихал, но
иногда избежать их не мог в ожидании лифта.
И не скажешь, а скажешь… С запевки такой постоянно я
слушать должен был разное, часто хотелось мне выть уже,
например, что хожу целый день, голова, вот, как пьяная,
что погоды такой никакие сосуды не выдержат,
а на прошлом дежурстве средь ночи меня разбудили…
дверь оставили настежь вот я потому и простыла…
– Приходил кто? не знаю, …удила какой-то, …у-ди-ла.
А к кому приходил? да к такому ж, наверно, …удиле.
…и так дорого все! Юлик, так все теперь стало дорого!!
Чуть зайдешь в магазин, и, считай, уже нету полтыщи.
…я вот им говорю, вы ж мне дали одну пачку творога,
а не две… А они две смеются, б…щи.
А ещё в телефонную трубку Александра Михална нередко,
нет, не то, чтоб молчала, а как бы вздыхала, однако
сразу я понимал: обсуждается чья-то соседка,
и уже предвкушал тот момент, как вздохнет она “да- -'а”.
…да- -'а… ангельским надо терпением… как испытание…
…это ж надо, такие соседи… сплошное мучение…
…паразитку такую бы, сволочь такую, при Сталине
расстреляли б, собаку… да- -'а… ангельским надо терпением…
…я вот помню, другой год и холодно было, и снегу было,
помню, ветер был сильный, ой, сильный-то ветер какой был,
а вот все-т'ки погоды такой, я смотрю, раньше не было, –
и не скажешь, а скажешь… А то все вам Сталин плохой был…
…А еще я сегодня с утра у подъезда упала.
Раньше чем посыпали? – песком. А теперь посыпают песком? – нет!
Юлик, видел у нас у подъезда – песок? Это ж я посыпала…
А то так вот помрешь – ни одна же собака не вспомнит…
Александра Михална, клянусь, что я вас до могилы…
А на прошлом дежурстве – ей-богу, ведь мы не специально…
…а посмотришь вокруг – ведь и вправду, какие-то …удилы…
– И не скажешь, а скажешь… – бухтит Александра Михална.
Все бухтит и бухтит. Пелена ей глаза застилает.
Пелена застилает глаза, и она засыпает.
А собаки уже вспоминают кого-то – всё воют да лают.
А погоды стоят, и ветра их песком засыпают.